Страшное гадание бестужев марлинский черты готики
Давно уже строптивые умы
Отринули возможность духа тьмы;
Но к чудному всегда наклонным сердцем,
Друзья мои, кто не был духоверцем.
…Я был тогда влюблен, влюблен до безумия. О, как обманывались те, которые, глядя на мою насмешливую улыбку, на мои рассеянные взоры, на мою небрежность речей в кругу красавиц, считали меня равнодушным и хладнокровным. Не ведали они, что глубокие чувства редко проявляются именно потому, что они глубоки; но если б они могли заглянуть в мою душу и, увидя, понять ее, – они бы ужаснулись! Все, о чем так любят болтать поэты, чем так легкомысленно играют женщины, в чем так стараются притворяться любовники, во мне кипело, как растопленная медь, над которою и самые пары, не находя истока, зажигались пламенем. Но мне всегда были смешны до жалости приторные вздыхатели со своими пряничными сердцами; мне были жалки до презрения записные волокиты со своим зимним восторгом, своими заученными изъяснениями, и попасть в число их для меня казалось страшнее всего на свете.
Нет, не таков был я; в любви моей бывало много странного, чудесного, даже дикого; я мог быть непонятен, но смешон – никогда. Пылкая, могучая страсть катится как лава; она увлекает и жжет все встречное; разрушаясь сама, разрушает в пепел препоны и хоть на миг, но превращает в кипучий котел даже холодное море.
Так любил я… назовем ее хоть Полиною. Все, что женщина может внушить, все, что мужчина может почувствовать, было внушено и почувствовано. Она принадлежала другому, но это лишь возвысило цену ее взаимности, лишь более раздражило слепую страсть мою, взлелеянную надеждой. Сердце мое должно было расторгнуться, если б я замкнул его молчанием: я опрокинул его, как переполненный сосуд, перед любимою женщиною; я говорил пламенем, и моя речь нашла отзыв в ее сердце. До сих пор, когда я вспомню об уверении, что я любим, каждая жилка во мне трепещет, как струна, и если наслаждения земного блаженства могут быть выражены звуками, то, конечно, звуками подобными! Когда я прильнул в первый раз своими устами к руке ее, – душа моя исчезла в этом прикосновении! Мне чудилось, будто я претворился в молнию: так быстро, так воздушно, так пылко было чувство это, если это можно назвать чувством.
Но коротко было мое блаженство: Полина была столько же строга, как прелестна. Она любила меня, как никогда еще я не был любим дотоле, как никогда не буду любим вперед: нежно, страстно и безупречно… То, что было заветно мне, для нее стоило более слез, чем мне самому страданий. Она так доверчиво предалась защите моего великодушия, так благородно умоляла спасти самое себя от укора, что бесчестно было бы изменить доверию.
– Милый! мы далеки от порока, – говорила она, – но всегда ли далеки от слабости? Кто пытает часто силу, тот готовит себе падение; нам должно как можно реже видеться!
Скрепя сердце, я дал слово избегать всяких встреч с нею.
И вот протекло уже три недели, как я не видал Полины. Надобно вам сказать, что я служил еще в Северском конноегерском полку, и мы стояли тогда в Орловской губернии… позвольте умолчать об уезде. Эскадрон мой расположен был квартирами вблизи поместьев мужа Полины. О самых святках полк наш получил приказание выступить в Тульскую губернию, и я имел довольно твердости духа уйти не простясь. Признаюсь, что боязнь изменить тайне в присутствии других более, чем скромность, удержала меня. Чтоб заслужить ее уважение, надобно было отказаться от любви, и я выдержал опыт.
Напрасно приглашали меня окрестные помещики на прощальные праздники; напрасно товарищи, у которых тоже, едва ль не у каждого, была сердечная связь, уговаривали возвратиться с перехода на бал, – я стоял крепко.
Накануне Нового года мы совершили третий переход и расположились на дневку. Один-одинехонек, в курной хате, лежал я на походной постеле своей, с черной думой на уме, с тяжелой кручиной в сердце. Давно уже не улыбался я от души, даже в кругу друзей: их беседа стала мне несносна, их веселость возбуждала во мне желчь, их внимательность – досаду за безотвязность; стало быть, тем раздольнее было мне хмуриться наедине, потому что все товарищи разъехались по гостям; тем мрачнее было в душе моей: в нее не могла запасть тогда ни одна блестка наружной веселости, никакое случайное развлечение.
И вот прискакал ко мне ездовой от приятеля, с приглашением на вечер к прежнему его хозяину, князю Львинскому. Просят непременно: у них пир горой; красавиц – звезда при звезде, молодцов рой, и шампанского разливанное море. В приписке, будто мимоходом, извещал он, что там будет и Полина. Я вспыхнул… Ноги мои дрожали, сердце кипело. Долго ходил я по хате, долго лежал, словно в забытьи горячки; но быстрина крови не утихала, щеки пылали багровым заревом, отблеском душевного пожара; звучно билось ретивое в груди. Ехать или не ехать мне на этот вечер? Еще однажды увидеть ее, дыхнуть одним с нею воздухом, наслушаться ее голоса, молвить последнее прости! Кто бы устоял против таких искушений? Я кинулся в обшивни и поскакал назад, к селу князя Львинского. Было два часа за полдень, когда я поехал с места. Проскакав двадцать верст на своих, я взял потом со станции почтовую тройку и еще промчался двадцать две версты благополучно. С этой станции мне уже следовало своротить с большой дороги. Статный молодец на лихих конях взялся меня доставить в час за восемнадцать верст, в село княжое.
Уже было темно, когда мы выехали со двора, однако ж улица кипела народом. Молодые парни, в бархатных шапках, в синих кафтанах, расхаживали, взявшись за кушаки товарищей; девки в заячьих шубах, крытых яркою китайкою, ходили хороводами; везде слышались праздничные песни, огни мелькали во всех окнах, и зажженные лучины пылали у многих ворот. Молодец, извозчик мой, стоя в заголовке саней, гордо покрикивал: «пади!» и, охорашиваясь, кланялся тем, которые узнавали его, очень доволен, слыша за собою: «Вон наш Алеха катит! Куда, сокол, собрался?» и тому подобное. Выбравшись из толпы, он обернулся ко мне с предуведомлением:
– Ну, барин, держись! – Заложил правую рукавицу под левую мышку, повел обнаженной рукой над тройкою, гаркнул – и кони взвились как вихорь! Дух занялся у меня от быстроты их поскока: они понесли нас.
Как верткий челнок на валах, кувыркались, валялись и прыгали сани в обе стороны; извозчик мой, упершись в валек ногою и мощно передергивая вожжами, долго боролся с запальчивою силою застоявшихся коней; но удила только подстрекали их ярость. Мотая головами, взбросив дымные ноздри на ветер, неслись они вперед, взвивая метель над санями. Подобные случаи столь обыкновенны для каждого из нас, что я, схватясь за облучок, преспокойно лежал внутри и, так сказать, любовался этой быстротой путешествия. Никто из иностранцев не может постичь дикого наслаждения – мчаться на бешеной тройке, подобно мысли, и в вихре полета вкушать новую негу самозабвения. Мечта уж переносила меня на бал. Боже мой, как испугаю и обрадую я Полину своим неожиданным появлением! Меня бранят, меня ласкают; мировая заключена, и я уж несусь с нею в танцах… И между тем свист воздуха казался мне музыкою, а мелькающие изгороди, леса – пестрыми толпами гостей в бешеном вальсе… Крик извозчика, просящего помощи, вызвал меня из очарования. Схватив две вожжи, я так скрутил голову коренной, что, упершись вдруг, она едва не выскочила из хомута. Топча и фыркая, остановились, наконец, измученные бегуны, и когда опало облако инея и ветерок разнес пар, клубящийся над конями:
– Где мы? – спросил я ямщика, между тем как он перетягивал порванный чересседельник и оправлял сбрую.
Источник
Страшное гадание бестужев марлинский черты готики
В стратегии научного поиска, начиная с середины 1990-х гг, особый интерес принадлежит исследованию календарно-духовной культуры русского народа, воплощенной в художественных текстах разных литературно-исторических эпох. Цель нашего исследования в рамках статьи – рассмотреть отражение святочного комплекса мотивов в отдельном произведении романтизма – рассказе «Страшное гадание» известного беллетриста эпохи А.А. Бестужева-Марлинского. Статья написана с учетом новых (Э.М. Жилякова, С.Ю. Николаева) и ставших хрестоматийными (Е.В. Душечкина, И.А. Есаулов и др.) исследований по проблеме. Работа строится на сочетании историко-функционального и структурно-семиотического методов.
Итак, прежде чем обратиться непосредственно к анализу художественного текста, необходимо обозначить значение Святок в русской духовной культуре. Святки включают в себя целый цикл зимних праздников, связанных с самыми значимыми в христианском мире событиями. Это Сочельник – вечер накануне Рождества, само Рождество, Новый год и дни до Крещения: с 24 декабря по 6 января. Святки как религиозный праздник имеет символику, соотносящуюся с евангельскими текстами. Кроме того, дни празднования от Рождества до Крещения во все времена были окружены мистическим, таинственным ореолом. Считалось, что в эти дни могут произойти самые невероятные, фантастические события. Это связано с проявлением древней языческой традиции [1].
На Руси стали праздновать Рождество после принятия христианства в Х веке (25 декабря/7 января). Оно приходилось на то время, когда древние славяне отмечали многодневный зимний праздник — коляду. Рождеству предшествовал длительный пост, в последний день которого верующие не принимали пищу до появления первой звезды. Вечерняя трапеза начиналась после богослужения в церкви. Все члены семьи собирались за праздничным столом, который традиционно украшался еловыми веточками, свечами и лентами. Пища была разнообразной, но начиналась трапеза обязательно с обрядовой каши-кутьи. Вся семья собиралась вместе. Читали молитву, обменивались подарками. Дети вместе с родителями оставались допоздна, слушали священные рассказы о рождении Христа. Молодежь ходила по дворам, пела песни, поздравляла хозяев, те, в свою очередь, одаривали щедрыми угощениями. Однако во многих местах святость этого праздника нарушалась гаданиями, ряженьями и другими обычаями, сохранившимися от языческого праздника. Все эти праздники справляли в период зимнего солнцестояния. Колядовать начинали с рождественского сочельника (канун праздника). Обязательным элементом обрядового комплекса святок являлось ряженье. Ряженье связано с поверьем в то, что в это время активизируются всевозможные темные силы. Ряженые, принимая демонические облики, должны были отгонять злых духов. Особенность святочного ряженья обусловлена его приуроченностью к периоду пограничному, «перевернутому». Новый год сменял старый, отжитый. Поэтому ряженые многократно изменяли свою внешность. Одежда при этом должна была быть вывернута наизнанку. Наряды были самые разнообразные, но существовали определенные группы персонажей святочных ряжений: ряженье в покойника, ряженье в животных и черта, ряженье в человеческих персонажей [2, c.370-372]. Еще одним компонентом зимних праздников (а значит, и мотивного святочного комплекса) являются гадания – диалог с судьбой, узнавание своей доли. Особое значение придавалось гаданиям именно во время зимнего солнцестояния. Считается, что в эти дни границы между мирами становятся тоньше, что способствует более правдивому результату гаданий.
Так, празднование Святок приобрело свою тематику, выражавшуюся в формах гадания, ряженья (с колядованием) и так называемого баловства. Вместе с тем смысловое наполнение этих форм одно: приобщение к инфернальному с целью узнать (задобрить) будущее.
Святочные мотивы нашли свое отражение как в фольклоре, так и в художественной литературе [3]. Комплекс святочных мотивов (о жанре литературного святочного и рождественского рассказа говорить было еще преждевременным) оказался довольно востребованным отечественной литературой эпохи романтизма, для поэтики которой было характерно обращение к загадочному и мистическому, обращение к историческим и национальным истокам (В.А. Жуковский «Светлана», Б. Федоров «Вечерние рассказы», К. Баранов «Ночь на Рождество Христово», Н.В. Гоголь «Вечера на хуторе близ Диканьки», А. Шаховской «Нечаянная свадьба», Ф. Булгарин «Встреча Нового года с прошлым», А.А. Бестужев-Марлинский «Страшное гадание» и др.).
Обратимся к повести А.А. Бестужева-Марлинского «Страшное гадание» (1831). В данном произведении нас интересуют сцены, связанные с празднованием святок. Молодой офицер, «попав вместо бала на сельские посиделки» [4, с.18], становится не только очевидцем, но и участником святочных гаданий. Семантика названия произведения ассоциативно уже отсылает к ритуалу гадания, который входит в комплекс мотивов «Святки».
Следует обратить особое внимание на авторские описания обстановки в сельской избе, нарядов присутствующих, их поведение и действия. Очевидным становится тот факт, что в данном произведении изображено празднование святок. Автор описывает праздничные наряды девушек «в кокошниках… в повязках разноцветных, с длинными косами, в которые вплетены были треугольные подкосники с подвесками или златошвейные ленты» [4, с.18] и парней «в пестрядинных или ситцевых рубашках с косыми галунными воротниками и в суконных кафтанах» [4, с.18].
Далее мы видим два вида традиционных гаданий: это гадание с петухом, пущенным в круг. А также подблюдное гадание, девушками исполнялись подблюдные песни, в которых в иносказательной форме содержались предсказания для всех участвующих в данном обряде. «Накрыв блюдом чашу, в которой лежали кусочки с наговорным хлебом, уголья, значения коих я никак не мог добиться, и перстни да кольца девушек, все принялись за подблюдные песни, эту лотерею судьбы и ее приговоров» [4, с. 18-19]. Далее по тексту следуют рассказы о не столь безобидных способах заглянуть в будущее, но присутствующие овеяны страхом, и никто не решается покидать избы в эту ночь: «Ведь канун-то Нового года чертям сенокос» [4, с.19-20].
В тексте встречается еще один святочный мотив – ряженье. Рассказывается история о том, как один молодец взял саван с мертвеца и переоделся в покойника (здесь явно прочитываются элементы традиционной святочной игры в покойника). Считалось, что данный ритуал опасная игра с нечистой силой.
Святки делились на «светлые вечера» и «страшные вечера». Первой половине соответствовали нарядные, светлые ряженья, а второй половине – пугающие, нечистые. В народной среде ряженье имело двойственный характер, из-за страха причастности к «иному» миру [5].
Главный герой рассказа поддается уговорам на «страшное гадание», так как он не верит в мистику и нечисть: «чертей я боюсь еще менее, чем людей» [4, с. 28]. Ритуал гадания проводится в таинственной, пугающей обстановке, что впоследствии становится характерным для святочного рассказа. Появляются образы-символы, несущие смертные коннотации [6]. Такие эмблематичные образы, как кладбище, черное озеро, метель, ветер, «страшная» атрибутика гадания, создают мрачную обстановку, способную ввести в состояние страха каждого человека, независимо от его отношения к суевериям. Отметим и новогодний хронотоп в рассказе: период пограничный, отсюда возникает мысль о слиянии потустороннего и реального миров.
Чудом, которое станет в дальнейшем одним из основных мотивов любого святочного произведения, в данном рассказе становится сон-излечение. Так, для молодого офицера страшное гадание становится психологическим испытанием. Через сновидение герой узнает свое возможное будущее. Проснувшись, он меняет свое решение встретиться с возлюбленной. Увидев во сне последствия своих действий, он понимает, что в жизни это не может повториться: «Я дал слово не видеть более Полины и сдержал его», «гадание открыло мне глаза, ослепленные страстью» [4, с.54]. Романтики считали, что сны играют решающую роль в творческом процессе. Сон, прежде всего, мотивируется психологически: он объясняется переживаниями героя. Кроме того, сновидение конногвардейского офицера несет мистическую, загадочную семантику. В нем проявляются романтические черты произведения – роковая страсть, встреча с инфернальными силами. Автором не показаны четкие границы сна. Сон является продолжением реальных событий, и только по его истечению мы понимаем, что действия были не реальными. Данный приём получил большое распространение в литературе романтизма, поскольку одновременно являлся способом раскрытия подсознательных желаний героя, а также средством соотнесения сверхъестественного мира с реальным. В рассказе сон – знак коммуникации традиционно выполняет охранительную функцию.
Изначально из повествования мы узнаем, что главный герой в канун Нового года, соответственно, в святки, был приглашен на бал, однако во сне офицера именно бал способствует рождению инфернальных смыслов [7]. Каждый структурный компонент бала имеет оборотную сторону («нечистую»). Ритуал гадания является символическим переходом в другой мир. Герой на протяжении всего произведения находится в пути. Здесь стоит обратить внимание на хронотоп дороги [8, с. 154-156]. Метель как второстепенный мотив в святочном комплексе является знаком-предупреждением опасного продвижения к задуманной цели. Герой, обуреваемый страстями, не видит преград для задуманного.
Танец на балу с возлюбленной лишает его природных чувств, «не помню, что я говорил, что слышал», «я ничего не видел», «забыл самого себя». Танец представлен автором как «кружение». В культурной традиции романтизма вихревое движение, кружение трактуется как приобщение к сверхъестественному началу — божественному или демоническому. В рассказе «Страшное гадание» герои приобщаются к кружению губительной стихии потустороннего мира. Неистовые страсти проявляют себя в сцене побега: «Природа наказала меня неистовыми страстями, которых не могли обуздать ни воспитание, ни навык; огненная кровь текла в жилах моих» [4, с. 21]. Страшная сцена убийства становится апогеем страстей. Герой находится во власти дьявольских сил. В поведении «нечистого» незнакомца-медиатора в «мир иной» (буквально — в могилу), прослеживается злорадство. В сновидении зло с убийственными страстями одержало победу. Страшное гадание в канун Нового года стало важным событием в жизни молодого офицера. Увиденный сон отрезвляет героя, приводит к решению внутреннего конфликта между страстью и долгом в пользу последнего.
Таким образом, рассказ А. Бестужева-Марлинского «Страшное гадание» становится реализацией целого комплекса святочных мотивов, как ведущих («смерть», «общение с инфернальным», «чудо»), так и вспомогательных, организующих («гадание», «ряженье», «сон», «метель», «блуждание-путаница»). Святочный комплекс в данном рассказе, как было выяснено, содержит нравственное ядро: победу добра (совести, разума) над злом (незаконной страстью к замужней даме), что соответствует традиционному пониманию идеала русской литературы.
Источник